Меню

Видите как собака бьющую руку

Онлайн чтение книги Облако в штанах
Облако в штанах

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий,

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огр_о_мив мощью голоса,

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,

20 как кухарка страницы поваренной книги.

буду от мяса бешеный

– и, как небо, меняя тона —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а – облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

30 и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

«Приду в четыре», – сказала Мария.

40 ушел от окон,

В дряхлую спину хохочут и ржут

Меня сейчас узнать не могли бы:

Что может хотеться этакой глыбе?

50 А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно

и то, что бронзовый,

и то, что сердце – холодной железкою.

Ночью хочется звон свой

спрятать в мягкое,

горблюсь в окне,

60 плавлю лбом стекло окошечное.

Будет любовь или нет?

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

70 уткнувшись дождю

лицом, в его лицо рябое,

обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,

Упал двенадцатый час,

как с плахи голова казненного.

80 В стеклах дождинки серые

как будто воют химеры

Собора Парижской Богоматери.

Что же, и этого не хватит?

Скоро криком издерется рот.

90 как больной с кровати,

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой.

100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, —

из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

110 Двери вдруг заляскали,

будто у гостиницы

не попадает зуб н_а_ зуб.

резкая, как «нате!»,

муча перчатки замш,

Видите – спокоен как!

которую надо украсть!

Опять влюбленный выйду в игры,

огнем озаряя бровей з_а_гиб.

И в доме, который выгорел,

иногда живут бездомные бродяги!

«Меньше, чем у нищего копеек,

у вас изумрудов безумий».

когда раздразнили Везувий!

а самое страшное

160 для меня мал_о_.

Кто-то из меня вырывается упряма

Ваш сын прекрасно болен!

У него пожар сердца.

Скажите сестрам, Люде и Оле, —

170 ему уже некуда деться.

которые изрыгает обгорающим ртом он,

выбрасывается, как голая проститутка

из горящего публичного дома.

на сердце горящее лезут в ласках.

Глаза наслезнённые бочками выкачу.

Дайте о ребра опереться.

Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!

Не выскочишь из сердца!

190 На лице обгорающем

обугленный поцелуишко броситься вырос.

У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел

как дети из горящего здания.

200 схватиться за небо

горящие руки «Лузитании».

в квартирное тихо

стоглазое зарево рвется с пристани.

о том, что горю, в столетия выстони!

210 Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

ничего не хочу читать.

книги делаются так:

220 легко разжал уста,

и сразу запел вдохновенный простак —

прежде чем начнет петься,

долго ходят, размозолев от брожения,

и тихо барахтается в тине сердца

глупая вобла воображения.

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любвей и соловьев какое-то варево,

230 улица корчится безъязыкая —

ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,

возгордясь, возносим снова,

города на пашни

Улица м_у_ку молча пёрла.

Крик торчком стоял из глотки.

240 Топорщились, застрявшие поперек горла,

пухлые taxi <*>и костлявые пролетки.

Город дорогу мраком запер.

выхаркнула давку на площадь,

спихнув наступившую на горло паперть,

250 в х_о_рах архангелова хорала

бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:

Гримируют городу Круппы и Круппики

грозящих бровей морщь,

умерших слов разлагаются трупики,

только два живут, жирея —

260 и еще какое-то,

размокшие в плаче и всхлипе,

бросились от улицы, ероша космы:

«Как двумя такими выпеть

и цветочек под росами?»

270 уличные тыщи:

вы не смеете просить подачки!

с шагом саженьим,

280 надо не слушать, а рвать их —

присосавшихся бесплатным приложением

к каждой двуспальной кровати

Их ли смиренно просить:

Мы сами творцы в горящем гимне —

шуме фабрики и лаборатории.

290 Что мне до Фауста,

скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!

гвоздь у меня в сапоге

кошмарней, чем фантазия у Гете!

чье каждое слово

300 именинит тело,

мельчайшая пылинка живого

ценнее всего, что я сделаю и сделал!

сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

с лицом, как заспанная простыня,

310 с губами, обвисшими, как люстра,

где золото и грязь изъ_я_звили проказу, —

мы чище венецианского лазорья,

морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет

у Гомеров и Овидиев

от копоти в оспе.

солнце померкло б, увидев

наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы – молитв верней.

Нам ли вымаливать милостей времени!

держим в своей пятерне

миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий

330 Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,

и не было ни одного,

и те, что обидели —

вы мне всего дороже и ближе.

как собака бьющую руку лижет?!

обсмеянный у сегодняшнего племени,

вижу идущего через горы времени,

которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

350 в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

А я у вас – его предтеча;

я – где боль, везде;

на каждой капле слёзовой течи

р_а_спял себя на кресте.

Уже ничего простить нельзя.

Я выжег души, где нежность растили.

Это труднее, чем взять

тысячу тысяч Бастилии!

выйдете к спасителю —

и окровавленную дам, как знамя.

в светлое весело

грязных кулачищ замах!

и голову отчаянием занавесила

мысль о сумасшедших домах.

как в гибель дредноута

от душащих спазм

бросаются в разинутый люк —

380 сквозь свой

до крика разодранный глаз

лез, обезумев, Бурлюк.

Почти окровавив исслезенные веки,

и с нежностью, неожиданной в жирном

390 Хорошо, когда в желтую кофту

душа от осмотров укутана!

когда брошенный в зубы эшафоту,

«Пейте какао Ван-Гутена!»

я ни на что б не выменял,

А из сигарного дыма

вытягивалось пропитое лицо Северянина.

Как вы смеете называться поэтом

и, серенький, чирикать, как перепел!

кроиться миру в черепе!

обеспокоенные мыслью одной —

«изящно пляшу ли», —

смотрите, как развлекаюсь

сутенер и карточный шулер!

которые влюбленностью мокли,

420 в столетия слеза лилась,

вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,

чтоб нравился и жегся,

на цепочке Наполеона поведу, как мопса.

Вся земля поляжет женщиной,

430 заерзает мясами, хотя отдаться;

и облачное прочее

подняло на небе невероятную качку,

как будто расходятся белые рабочие,

440 небу объявив озлобленную стачку.

Гром из-за тучи, зверея, вылез,

громадные ноздри задорно высморкал,

и небье лицо секунду кривилось

суровой гримасой железного Бисмарка.

запутавшись в облачных путах,

вытянул руки к кафе —

и будто по-женски,

и нежный как будто,

450 и будто бы пушки лафет.

это солнце нежненько

треплет по щечке кафе?

Это опять расстрелять мятежников

грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк —

берите камень, нож или бомбу,

а если у которого нету рук —

пришел чтоб и бился лбом бы!

460 Идите, голодненькие,

закисшие в блохастом гр_я_зненьке!

Понедельники и вторники

окрасим кровью в праздники!

Пускай земле под ножами припомнится,

кого хотела опошлить!

470 обжиревшей, как любовница,

которую вылюбил Ротшильд!

Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,

как у каждого порядочного праздника —

выше вздымайте, фонарные столбы,

окровавленные туши лабазников.

480 вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,

вздрагивал, околевая, закат.

Ничего не будет.

небо опять иудит

490 пригоршнью обрызганных предательством

задом на город насев.

Эту ночь глазами не проломаем,

черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,

вином обливаю душу и скатерть

в углу – глаза круглы, —

500 глазами в сердце въелась богоматерь.

Чего одаривать по шаблону намалеванному

сиянием трактирную ораву!

Может быть, нарочно я

в человечьем месиве

лицом никого не новей.

из всех твоих сыновей.

заплесневшим в радости,

скорой смерти времени,

чтоб стали дети, должные подрасти,

И новым рожденным дай обрасти

520 пытливой сединой волхвов,

и будут детей крестить

именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,

может быть, просто,

в самом обыкновенном евангелии

И когда мой голос,

530 от часа к часу,

может быть, Иисус Христос нюхает

моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!

Я не могу на улицах!

как щеки провалятся ямкою,

540 попробованный всеми,

и беззубо прошамкаю,

я уже начал сутулиться.

550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,

потертые в сорокгодовой таске, —

что у меня в зубах

черствая булка вчерашней ласки.

Дождь обрыдал тротуары,

лужами сжатый жулик,

мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп

560 а на седых ресницах —

на ресницах морозных сосулек

Читайте также:  Кличку собаке мальчику джек рассел терьер

из опущенных глаз водосточных труб.

Всех пешеходов морда дождя обсосала,

а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:

570 и сочилось сквозь трещины сало,

мутной рекой с экипажей стекала

вместе с иссосанной булкой

жевотина старых котлет.

Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?

голодна и звонка,

580 а я человек, Мария,

выхарканный чахоточной ночью в грязную руку

Мария, хочешь такого?

Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.

На шее ссадиной пальцы давки.

в глаза из дамских шляп булавки!

что у меня на шее воловьей

потноживотые женщины мокрой горою сидят, —

это сквозь жизнь я тащу

миллионы огромных чистых любовей

600 и миллион миллионов маленьких грязных любят.

Источник

Но мне — люди,
И те, что обидели —
Вы мне дороже и ближе.
Видели,
Как собака бьющую руку лижет?!

— Облако в штанах (Владимир Владимирович Маяковский), 5 цитат

ПОХОЖИЕ ЦИТАТЫ

ПОХОЖИЕ ЦИТАТЫ

Если вас незаслуженно обидели, вернитесь и заслужите.

Расстояние, трудности и время — три фактора, которые отлично фильтруют людей и их отношение к Вам. Одних они делают ближе и дороже, других делают — никем.

Боже, помоги мне быть таким человеком, каким считаем меня моя собака!

Все люди делятся на две категории: те, с которыми легко, и также легко без них, и те, с которыми сложно, но невозможно без них.

Люди — они как книги: буквы одни и те же, но содержание разное.

Помните комплименты, которые вы получаете, но забывайте оскорбления. И если вы преуспеете в этом, то скажите мне как.

Люди принимают всё так серьёзно, что это становится обузой для них. Учитесь больше смеяться. По мне, смех так же свят, как и молитва.

Вы видели, как люди догорают?
Когда сначала подолгу молчат.
Потом перезвонить случайно забывают,
И мечутся, ища другой причал.
Когда в глазах вдруг что-то потухает,
Со временем скучать перестают.
Вы видели, как люди догорают?
Не ждите, они больше не придут.

Некоторые люди живут ради достижения цели, а что делать, когда наступит день и цель достигнута? Можешь себе представить, что цель будет достигнута? И тогда что? Может быть, правы те, кто считает, что цель — это жизнь, а всего дороже жизнь, и всё нравственно, что служит жизни.

Не говорите мне о вашей религии; Сначала покажите мне как вы относитесь к другим. Не говорите мне о том как сильно вы любите своего Бога; Сначала покажите мне как сильно вы любите все его творения. Не проповедуйте мне о глубине и силе вашей веры; проповедуйте тем как вы относитесь к ближнему. Мне вовсе не так уж интересна теория, в которой вы хотите меня убедить, мне интересно как вы живёте и что привносите в этот мир.

Источник



Облако в штанах

Примечания

Облако в штанах (стр. 173). Черновой автограф не вошедшей в текст строфы и строк 717-724 (БММ); отрывки — в альманахе «Стрелец», П. 1915 (строки 21-26, 535-556, 575-611, 624-638); отрывки — в статье Маяковского «О разных Маяковских» — «Журнал журналов», П. 1915, август(строки 278-289, 304-347, 360-368, 404-409, 460-471); 1-е изд. поэмы; текст цензурных изъятий 1-го изд. — в экземплярах О. М. Брика и Л. Ю. Брик (1915); «Простое как мычание»; отрывки — в журн. «Новый сатирикон», П. 1917,? 11, 17 марта (строки 342-368, 435-471, 476-482); 2-е изд. поэмы; «Все сочиненное»; «13 лет работы», т. II; «Избранный Маяковский»; 3-е изд. поэмы; Сочинения, т. I; отрывки — в сб. «Школьный Маяковский» (строки 217-368, 435-495). Начало работы над поэмой относится к первой половине 1914 года. В автобиографии «Я сам» Маяковский говорит: «Начало 14-го года. Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной. Думаю над «Облаком в штанах». Закончена поэма была в июле 1915 года в Куоккала (под Петроградом). «. Вечера шатаюсь пляжем. Пишу «Облако» («Я сам»).

Выступая в марте 1930 года в Доме комсомола Красной Пресни, Маяковский вспоминал: «Оно («Облако в штанах») начато письмом в 1913/14 году и сначала называлось «Тринадцатый апостол». Когда я пришел с этим произведением в цензуру, то меня спросили: «Что вы, на каторгу захотели?» Я сказал, что ни в коем случае, что это никак меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это — вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили — как я могу соединить лирику и большую, грубость. Тогда я сказал: «Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите — буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах».

До выхода поэмы в свет отрывки из пролога и 4-й части появились в сборнике «Стрелец» (февраль 1915 г.) и несколько строф из 2-й и 3-й частей было процитировано в статье Маяковского «О разных Маяковских» в «Журнале журналов» (август 1915 г.). И в сборнике и в журнале поэма была названа «трагедией», а затем в отдельном издании Маяковский дал ей подзаголовок «тетраптих» (т. е. композиция из четырех частей).

Выход сборника «Стрелец» был отмечен вечером, устроенным в артистическом подвале «Бродячая собака» 25 февраля 1915 года. На этом вечере, где присутствовал М. Горький, Маяковский прочел отрывок из поэмы. Следует упомянуть также чтение отрывков поэмы Горькому в июле 1915 года. Первое издание поэмы было выпущено О. М. Бриком в сентябре 1915 года. Оно содержало большое количество цензурных купюр. «Облако» вышло перистое. Цензура в него дула. Страниц шесть сплошных точек» (см. «Я сам»).

Цензурой были изъяты: во 2-й части строки 250-253, 323-335, 348-355, 360-363; в 3-й части — строки 456-459, слова «под ножами» в строке 467 («Пускай земле под ножами припомнится»), 474-475, 501-505; в 4-й части — строки 620-623, 630, 668-708. Кроме того, в ряде строк были изъяты отдельные слова: «богоматерь», «евангелие», «апостол», «Иисус Христос», «господин бог».

В 1916 году поэма была перепечатана в сборнике «Простое как мычание» (изд. «Парус», руководимое М. Горьким) с меньшим, но все же значительным числом цензурных изъятий. После свержения самодержавия Маяковский напечатал в журн. «Новый сатирикон», ? 11, 17 марта 1917 года не пропущенные ранее цензурой отрывки из 2-й и 3-й частей поэмы под заглавием «Восстанавливаю» и со следующим предисловием: «Моя книга «Облако в штанах» была послана в цензуру под первоначальным названием «Тринадцатый апостол». Помещаю из этой изуродованной в первом и кастрированной во втором издании книги — 75 строк». Полностью с восстановлением всех изъятых цензурой мест поэма вышла в начале 1918 года в Москве под маркой организованного Маяковским издательства «Асис» (Ассоциация социалистического искусства). В предисловии к этому изданию Маяковский писал: «Облако в штанах» (первое имя «Тринадцатый апостол» зачеркнуто цензурой. Не восстанавливаю. Свыкся) считаю катехизисом сегодняшнего искусства; «Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» — четыре крика четырех частей.

Строки 83-84. Химеры Собора Парижской богоматери — изваяния мифических чудовищ на здании собора.

Строка 132. Джиоконда — знаменитая картина Леонардо да Винчи — женский портрет. В 1911 году картина была украдена из Лувра; в 1913 году возвращена в музей.

Строки 144-145. Помпея — город, расположенный у подножия вулкана Везувий, был разрушен во время извержения Везувия в I веке до н. э.

Строка 202. «Лузшпания» — пассажирский пароход, торпедированный германской подводной лодкой 7 мая 1915 года и сгоревший в открытом море.

Строка 307. Заратустра — мифический создатель религии в древнем Иране. У Маяковского это имя употреблено в нарицательном смысле — глашатай, проповедник.

Строка 312. Лепрозорий — изолированное убежище для прокаженных.

Строка 329. Голгофы аудиторий. — Маяковский имеет в виду свою поездку по городам России в конце 1913 — начале 1914 года. Буржуазная пресса встречала выступления Маяковского руганью и издевательствами.

Строка 380-381. Сквозь свой до крика разодранный глаз. — Д. Бурлюк был слеп на один глаз.

Строка 395. Пейте какао Ван Гутена. — Маяковский имел в в виду факт, о котором писали тогда газеты: приговоренный к смерти согласился крикнуть в момент казни: «Пейте какао Ван Гутена!» За это рекламное выступление фирма Ван Гутен обещала большое вознаграждение семье казненного.

Строка 455. Галифе — генерал, жестоко расправившийся с парижскими коммунарами в 1871 году.

Строки 492-493. Пирует Мамаем, задом на город насев. — Здесь речь идет о победителях, которые пировали, сидя на досках, положенных на тела побежденных. В действительности так пировал не хан Золотой Орды Мамай, а полководцы Чингисхана после битвы на Калке в 1223 году.

Строка 495. Азеф — провокатор, работавший в эсеровском подполье. Имя его стало синонимом предательства.

Строка 505. Варавва — по евангельскому преданию, разбойник, осужденный в тот же день, что и Христос. Толпа требовала от судей помилования Вараввы и казни Христа.

Строка 582. Пресня — улица в Москве, где жил Маяковский.

Строка 616. Тиана — женское имя из одноименного стихотворения И. Северянина.

Строка 653. Иродиада. — По евангельскому преданию, танцевала вокруг блюда с головой казненного проповедника Иоанна Крестителя не Иродиада, а ее дочь Саломея.

Читайте также:  Как нарисовать мужчину с собакой

Строка 674. Ки-ка-пу — модный в то время эстрадный танец.

Строка 692. Севрские вазы — вазы знаменитого фарфорового завода в Севре (Франция).

Источник

Владимир Маяковский — Облако в штанах (Поэма): Стих

Вступление

Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.

Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!

Приходите учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре»,— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,—
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.

Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,—
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы —
большие,
маленькие,
многие!—
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится,—
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.

Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».

Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,—
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!

Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,—
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,—
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,—
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».

Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!

Я раньше думал —
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак —
пожалуйста!
А оказывается —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.

Улица муку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла,
пухлые taxi и костлявые пролетки
грудь испешеходили.

Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.

И когда —
все-таки!—
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»

Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея —
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется, «борщ».

Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами —
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.

Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным,
с шаго саженьим,
надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!

Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъязвили проказу,—
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне —
люди,
и те, что обидели —
вы мне всего дороже и ближе.

Видели,
как собака бьющую руку лижет?!

Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.

А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!

И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!—
и окровавленную дам, как знамя.

Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!

Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.

И —
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк —
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»

И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на…

А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Вы,
обеспокоенные мыслью одной —
«изящно пляшу ли»,—
смотрите, как развлекаюсь
я —
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут —
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»

Читайте также:  Как проколоть абсцесс собаке

Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкая,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.

Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом грязненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!

Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.

Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.

Ничего не будет.

Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите —
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу — глаза круглы,—
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем месиве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они —
и будут детей крестить
именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.

В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске,—
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять!—
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах —
да!—
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да!—
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.

Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.

Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!

Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят,—
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц,—
«любящие Маяковского!»—
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!

Поэт сонеты поет Тиане,
а я —
весь из мяса,
человек весь —
тело твое просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария —
не хочешь?
Не хочешь!

Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердце дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.

Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бок,
наклонюсь
и скажу ему на ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи,—
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им —
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из сервской муки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова,—
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!

Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.

Анализ поэмы «Облако в штанах» Маяковского

«Облако в штанах» — одно из наиболее известных и популярных произведений Маяковского, дающее представление об отличительных особенностях его таланта и мировоззрения. Поэт работал над ним около полутора лет и впервые представил публике в 1915 г. При авторском чтении присутствовала Л. Брик, которая произвела на Маяковского неизгладимое впечатление. Он посвятил ей свою поэму. Это стало началом долгого мучительного романа.

Первоначально стихотворение называлось «Тринадцать апостолов» и была значительно больше по объему. Из-за слишком острых высказываний в адрес церкви произведение было запрещено цензурой и подверглось значительной авторской переработке.

Стих относится к любовной лирике, так как в основе сюжета лежит ожидание лирического героя своей возлюбленной. Это мучительное ожидание переходит в ненависть, когда герой узнает, что любимая собирается выйти замуж. Оставшаяся часть поэмы – философское размышление автора, описание переполняющих его чувств.

«Облако в штанах» в максимальной степени дает представление о тех выразительных приемах, которые использовал Маяковский: нестандартный размер, обильное употребление неологизмов и искаженных слов, неточная и рваная рифма, оригинальные метафоры и сравнения.

Долгое ожидание Марии превращается для поэта в настоящую пытку. За лаконичным описанием течения времени («Восемь. Девять. Десять.») скрывается с трудом подавляемый гнев и нетерпение. Известие о предстоящем браке Марии лирический герой встречает внешне спокойно, но из его души «вырывается упрямо» гигантское чувство злобы и ненависти к окружающему миру.

Это чувство Маяковский выплескивает против пошлости и мерзости буржуазного общества. Если раньше творческий процесс представлялся ему относительно простым делом, то теперь, глядя на отвратительную действительность, он не может выразить свои ощущения. Все яркие слова погибли, остались лишь «сволочь и… кажется, «борщ»». Это утверждение поэта очень существенно. Он никогда не испытывал недостатка в словах и в любое время создавал новые.

Злость приводит поэта к мысли о беспощадной расправе с несовершенным обществом. Он призывает взяться за оружие и серые будничные дни «окрасить кровью в праздники».

Маяковский на протяжении всей поэмы выдвигает на первый план значимость своего «Я». Это не только проявление эгоизма, но и утверждение приоритета отдельной личности над интересами и мнением инертной толпы. Апофеозом этой мысли является признание автором себя «тринадцатым апостолом» и приближение к Иисусу Христу.

В финале поэмы автор вновь обращается к Марии с униженной грубой мольбой. Он откровенно просит женщину отдать свое тело. Отказ приводит к новой вспышке ярости. Неудовлетворенный поэт с нетерпением ждет своей смерти в предвкушении разговора с Богом. Он обвиняет создателя в бессилии и грозится уничтожить весь рай. Эта угроза в максимальной степени передает настроение поэта и подчеркивает его непримиримый характер.

Источник